Такой же теплый луч будил по утрам сестру, а она — меня, звонко смеясь и строя многословные планы на предстоящий день.

Без нее просыпаться и бродить по пустому городу стало невыносимо.

Медленно прихожу в себя, откидываюсь на мягкую подушку, пытаюсь дышать и мыслить.

Я ненавижу себя за то, что не призналась Ирине Петровне, как на самом деле обстоят дела. И вечером я буду вдохновенно врать ей в глаза о маме, о «парне», о сестре…

Наворачиваются жгучие слезы.

А что мне остается? Неужели рассказать правду?

А правда в том, что я не желаю общаться с мамой — ее безмолвное осуждение и скорбь бесят до тошноты. Я не желаю общаться с Пашей, который никогда моим парнем и не был. Ну а Стаси — яркого солнышка, самого лучшего человека на земле — по моей вине больше нет в живых.

Я даже не была на ее похоронах — лежала в отключке. Паша — широкая душа — лишь три месяца спустя поддался на уговоры и показал мне страшное фото, сделанное им на телефон. На нем наша Стася спала. С блаженной умиротворенной улыбкой на устах. В подвенечном платье. Со связанными белой тканью запястьями.

Ужасающая картинка до сих пор стоит перед глазами, хотя Паша сразу удалил то фото.

Мы со Стасей были двойняшками — совершенно разными, но единым целым. Мы вместе пришли в этот мир, но она теперь в ином. А моя душа все еще мечется в тишине, в надежде обрести смысл.

Мне нет прощения.

И хрупкие белоснежные руки, связанные на запястьях, снятся мне каждую ночь.

* * *

2

Я умею «слышать тишину» — придумала название для состояния, что с завидной регулярностью теперь случается со мной. Оно всегда нападает внезапно: миг — и звуки уходят, время замедляется, а реальность смазывается. Ослабевшее зрение пытается продраться к свету сквозь рой радужных мушек, дыхание застревает в горле, паника сдавливает сердце. Я словно прохожу через смерть, снова и снова… Но, очнувшись, нахожу себя здесь. В привычном опостылевшем мире.

В душном плацкарте, храпящем под стук колес.

Сбрасываю простыню, сажусь и, борясь со слепотой, натягиваю кеды.

Это началось после месяца, проведенного между жизнью и смертью в отделении реанимации.

Память сохранила лишь обрывки того мучительного времени — вереницу мутных дней, сонный бег капель, струящихся вниз по прозрачной трубке, обжигающую одуряющую боль ожогов и переломов, отупляющее безразличие обезболивающих… И мамины пустые глаза — бесцветные и чужие.

Хмурая проводница помогает выудить из недр нижней полки сумку и велит мне поторапливаться, провожая к выходу.

Переношу вес на хрупкую трость, с трудом спускаюсь на треснувший асфальт глухого полустанка, и поезд почти сразу трогается с места, оставляя меня одну в бодрящей сырости раннего утра.

Воспоминания о маме воскрешают в полуживой душе сожаления и стыд.

Я трясу головой, отгоняя ненужные эмоции.

Мы никогда не были дружны с мамой. Она пахала на трех работах и даже не пыталась наладить с нами контакт, а мы с сестрой тянулись к прекрасному.

Она вечно пилила нас почем зря, особенно доставалось Стасе — за ее легкий нрав, смешливость и «безответственность».

Поэтому, как только позволили финансы, мы собрали пожитки и сбежали «на съемную хату» — в ветхую однушку без горячей воды, где прошли самые лучшие дни моей жизни.

Стася рисовала на заказ, плела из бисера и создавала под маникюрной лампой сказочные украшения из гель-лака, раздобыла у знакомых машинку и оттачивала на мне и Паше мастерство татуировщика. Феникс, раскинувший непрорисованные крылья на моем бедре, чуть выше бордового сморщенного прямоугольника забранной на предплечья и лоб кожи, — тоже вышел из-под ее руки.

Очень часто наш холодильник был пуст, а ужин состоял из макарон и пельменей, и Паша буквально спасал нас от голодной смерти, тайком таская из дома еду, приготовленную его мамой. Но мы были счастливы — пели ночами под гитару, выдумывали номера и образы для Пашиных выступлений, писали для меня контрольные по культурологии, вместе ходили в колледж, а в свободное время лазили по окрестным заброшкам и крышам. Там мы о многом мечтали, лежа на Пашиных плечах и разглядывая огромное вечное небо.

Мы были неразлучны два года. Только практика в колледже искусства и культуры ненадолго разделила нас прошлым летом — Стася бродила по холмам с этюдником, выискивая лучшие места для пленэра, Паша с аккордеоном мотался по сельским клубам, а я, словно легендарный Шурик из фильма, отправлялась собирать по дальним районам народный фольклор.

Каждую минуту телефон в кармане взвивался от сообщений общего чата — мы делились новостями, скучали и ныли в мучительном ожидании встречи.

Никто не подозревал тогда, что очень скоро я все разрушу.

Блаженная улыбка слетает с лица — я в миллионный раз осмысливаю ужасающую явь и задыхаюсь.

Трость оставляет вмятины в грунтовой дороге, солнце выплывает из-за леса, согревая спину. Миновав заросшее деревенское кладбище, я устремляюсь вперед — к серым стенам, проступающим из тумана, к разноцветной палитре садовых цветов в палисадниках, к жизни.

* * *

4

Тяжкие сны затуманили разум и ненадолго сковали тело — сказалась усталость проведенной в дороге ночи.

Просыпаюсь с тяжелой головой.

Мерно тикает антикварный будильник, где-то в коридоре гудит муха, пьяная от духоты.

Тени удлинились и стали гуще — день давно перевалил за середину. В памяти вспыхивают отголоски прошлогодних ощущений — именно так, очнувшись в том июне от полуденной дремы, я торопила время в предчувствии скорой встречи с Пашей и Стасей.

Боль подкатывает к горлу.

Цепляюсь за прохладный металлический шарик изголовья и с трудом поднимаюсь на ноги.

Я целую вечность слоняюсь по дому в надежде отвлечься — разглядываю предметы, запоминаю детали. На полках в гостиной прибавилось безделушек и ажурных салфеток — Ирина Петровна сама вяжет их. На подоконниках расцвели фиалки. За окнами растекается медом природа…

Находиться взаперти надоело. Опираясь о стены, я ковыляю назад, в залитую светом комнату, зарываюсь в нутро сумки, горько пахнущее домом, достаю светлые шорты и топик и напяливаю их. Прихватив верную трость, вываливаюсь на улицу.

Зной выдыхает в лицо опаляющий жар с запахом сена и цветов, по бледным ногам и плечам пробегают мурашки.

Я не носила открытую одежду с прошлого лета — закончился сезон, а вскоре все непоправимо изменилось.

Теперь я не могу позволить себе выставлять напоказ ноги с содранной наживую кожей и руки, покрытые пересаженными лоскутами. Но здесь, на краю небольшой деревни, я не рискую ничем. Тут нет ни души, лишь в прозрачном бескрайнем небе неподвижно зависла черная птица. Отличное место для прогулок.

Трость разрушает комья земли, застревает в мышиных норах, я иду через поле к ракитовым зарослям, скрывающим тихую речку. Ноги дрожат, от пыли и пота щиплет глаза.

Но у меня есть цель — дойти до воды, — и я двигаюсь к ней, отключаясь от выжигающей душу боли и неподъемной вины.

В заднем кармане вибрирует телефон. Лишь один человек до сих пор продолжает писать мне, хотя после больницы я ни разу не ответила на его сообщения.

Стискиваю зубы. Обо мне снова вспомнил тот, кто делает вид, что все хорошо. Тот, кто разукрашивает растерянное лицо белилами и развлекает людей в парке. Тот, кто пытается радоваться жизни.

Достаю телефон и, не взглянув на экран, отключаю.

По инерции я все еще иду, но в ушах нарастает противный писк, «тишина» поглощает сознание, мир бледнеет, превращаясь в картинку за матовым стеклом, и я теряю себя.

Глубоко дышу, справляюсь с ощетинившимися в тревоге чувствами, озираюсь по сторонам — я уже на обрыве, под ним мутные воды реки бесшумно движутся к морю. Пар над зеркальной поверхностью похож на клочья отравленного тумана, он приковывает внимание и утягивает мысли в воронку безысходности.