— Детка, я только рада буду.

По спине пробегает холодок, но Нина Ивановна плотно притворяет дверь в комнату Михи:

— Подожди минутку, Влада. Ты такая хорошая девочка. Я тебе пирожков заверну.

Она торопится на кухню, на отдалении раздается шорох пакетов, звон посуды и шум воды.

Мне выпадает шанс — неожиданный и удачный. Адреналин вскипает в крови, и я крадусь к стеллажу.

Третья полка, второй том слева… Булгаков. Бордовый переплет с золотым тиснением.

Ломая ногти, вытягиваю тяжелую потертую книгу, перелистываю пахнущие сыростью страницы, перетряхиваю ее. Сложенный вдвое листок вылетает белым самолетиком и бесшумно приземляется к моим ногам.

Непослушными пальцами поднимаю его и быстро разворачиваю.

«Ма, я никогда не смогу сказать этого вслух…» — шаги приближаются, я срываюсь с места и подсовываю письмо под вязание, лежащее на тумбочке. Рано или поздно она возьмется за него. Рано или поздно она узнает, с чем Сорока уходил и какой была его последняя воля.

— Вот. — Нина Ивановна протягивает мне теплый пузатый пакет. — Кушайте на здоровье. Приходи, Влада. Ты всегда сможешь меня застать.

Задыхаюсь от горячей, разрушающей все дамбы волны слез, киваю, сердечно благодарю маму Сороки и обещаю непременно навестить ее. С чувством выполненного долга прощаюсь и, прихватив трость, по гулким лестничным маршам медленно спускаюсь к выходу.

Снаружи сгустились сиреневые сумерки, во всю мощь разгорелись фонари.

Останавливаюсь, всхлипываю и гляжу на свой узкий размытый силуэт в отражении заляпанных окон. Ради Сороки я опять прошла через невозможное, но чем-то новым, непривычным и светлым наполнилась и моя душа. И мне хочется поскорее вернуться в жизнь с множеством дорог, по которым все еще могут пройти израненные ноги, и к людям, у которых еще не поздно попросить прощения.

Моя мама тоже проводит в одиночестве нескончаемо долгие вечера. В ее квартире тоже живет скорбь по покинувшим ее дочерям и затхлая уродливая тишина. И некому их прогнать.

Я не навещала маму два беззаботных счастливых года. Я считала, что нам не по пути.

«…Любая мать хочет для ребенка лучшего и должна реагировать на его закидоны. Другое дело, что ее понимание «лучшего» разительно отличается от моего. На самом деле она старается, и ей очень тяжело. Я только недавно додумался до этого и попросил у матери прощения…» — твердит мне Сорока сквозь непроглядную черноту недавней июньской ночи. Отставляю трость и вытаскиваю из кармана телефон.

— Паша… — умоляю я, как только в трубке раздается его голос, — а давай к моей маме поедем? Прямо сейчас. Ты и я. У нас есть для нее новости! И вообще. Мне многое нужно ей сказать.

* * *

58

Черные тучи клубятся над бетонным забором и крышами складов, ледяной влажный ветер с запахом мазута гоняет по заплеванному перрону скомканные бумажки и окурки, задирает юбки не по погоде одетых девушек, превращает мою прическу в разноцветное гнездо.

Ливень грозит обрушиться на притихший в ожидании город, но меня греет тяжелая надежная косуха Сороки, объятия Паши и взгляд его медовых глаз — задумчивый и спокойный.

С трудом отрываюсь от него и вижу низкие хмурые небеса над нашими головами — недосягаемые, огромные и непостижимые. Отсюда, из привычного кокона тепла и любви, я любуюсь ими, и дух захватывает. Жизнь с миллионами дорог кипит вокруг, и то, что я чувствую сейчас — это и есть счастье.

Наворачиваются слезы. Я прячу пальцы в слишком длинных жестких рукавах и зарываюсь носом в ткань Пашиной ветровки.

Три дня назад я навестила Нину Ивановну — мы долго болтали в гостиной под портретом безмятежно взирающего на нас Сороки, и, глядя в ее посветлевшее лицо, я уверилась — мать нашла последнее письмо сына.

Она охотно делилась планами: впервые за много лет сделать ремонт, восстановить полуразрушенный деревенский дом, возродить сад. Посадить во дворе березу в память о ее мальчике.

В прихожей она протянула мне несколько книг и увесистый объемный сверток.

— Я заметила, что она понравилась тебе. Миша был бы не против. Он приснился мне в ночь на пятницу именно в ней и был таким радостным… Так что вот. Ступай. Но обязательно приходи снова.

От улыбки, так похожей на улыбку Сороки, закружилась голова. Привалившись к холодной стене подъезда, я быстро развернула шуршащую бумагу и обнаружила аккуратно сложенную кожаную куртку с заклепками, перевязанную бечевкой. Прощальный подарок Сороки. Еще одно материальное доказательство его существования на земле. Его благодарность мне. Мне…

Я всхлипываю, и объятия Паши становятся чуть крепче.

Когда он рядом, все становится на свои места.

Прикрываю веки и вспоминаю наш нежданный вечерний визит к моей маме — ее растерянность, по привычке принятую мной за враждебность, немногословность и тяжелый вздох.

— Зачем пришли? — без обиняков спросила она, едва мы разместились на узком кухонном диване, и я задохнулась от разочарования.

— Пойдем отсюда. Нам здесь не рады.

Но Паша сжал мою ладонь и обворожительно улыбнулся:

— Тамара Андреевна, мы специально нагрянули к вам. Влада говорила про ваши крутые оладьи. Было бы неплохо их попробовать. Очень хочется есть, если честно.

Более глупого объяснения слышать мне еще не доводилось, и мама вдруг рассмеялась:

— Раз так — ждите!

Перед нами возникли тарелки, над конфоркой вспыхнуло синеватое пламя, завизжал миксер, зашипело масло в сковороде.

Отблески сороковаттной лампочки сияли на позолоченных кромках чашек, сложенных над раковиной — я узнала крайнюю, с цветочком. Стасину. И свою — с зайцем и волком. И салфетки на полках, связанные неумелыми детскими руками на уроках труда. И маленьких девочек с алыми бантами на выцветшем фото, сделанном фотографом передвижного цирка. Все эти годы мама ждала нас. Ждала нашего возвращения.

— А знаете, мы ведь женимся… — Мама вздрогнула и закашлялась, но Паша продолжил забалтывать ее, не давая опомниться: — Вы сами сказали, что нужно определиться в приоритетах. Мы определились. Лучше меня все равно никого нет. И лучше Влады… тоже.

— Ох и дураки… Совсем еще дети. На что жить собираетесь? И где?

Ее взгляд скользнул по мне — встревоженный, полный надежды, болезненный и цепкий.

— Мы нашли работу, ма. Пока поживем на съемной. — В наши тарелки опустились первые румяные блинчики, и слезы подкатили к горлу. — Все будет хорошо. Вот увидишь.

Она отступила на шаг и снова вздохнула:

— Ну что я могу сказать, молодежь. Вы никогда меня не слушали. Да вы же в сто раз умнее и мудрее меня. Вперед — набивайте собственные шишки. Только приезжайте вот так. Хоть изредка.

С грохотом вскочив из-за стола, я кинулась к маме.

— Я не могу так больше, ма. Прости меня. Прости меня за все, ма…

Она не разразилась рыданиями, не просила прощения, не утешала. Остаток вечера прошел за сдержанными разговорами, но я теперь точно знаю, что могу в любое время прийти к ней. Молча посидеть в давно опустевшей детской. Вымыть посуду и пол, приготовить ужин, дождаться ее с работы. Поинтересоваться делами и услышать привычное «да что ты заладила…» Просто знаю, что у меня есть мама.

Я навсегда потеряла Стасю, но обрела новых дорогих мне людей, тех, что напоминают о себе счастливыми улыбками из далекого Лондона, пометками в пахнущих сыростью произведениях классиков, вариантами дизайна ногтей в три часа ночи и нежными поцелуями в макушку.

Ксю была права: шрамы притянули ко мне обладателей чистых сердец — бескорыстных, добрых, самых лучших. И каждый из них имеет шрамы — пусть не на коже, но на душе.

А я приняла себя в этом теле и уважаю его — за стойкость. За то, что боролось и выжило. За то, что я все еще здесь — стою рядом с Пашей, люблю, жду и мечтаю о будущем.

Первые капли расплываются на асфальте, дождь усиливается, покрывая его темной гладкой пленкой. Поезд неторопливо ползет к платформе.