Мысли меняют траекторию и являют вечер моего бегства в деревню — переполненное кафе, мамино усталое лицо, серебряную прядь, выбившуюся из-под колпака, и глубокие морщины.
Я обвиняю Сороку в том, в чем нет его вины, но не решаюсь навестить собственную мать — забежать без причины, расспросить о делах, посвятить в свои, выпить какао с ее фирменными оладьями, которые, несмотря на обиды, мы со Стасей уплетали за обе щеки.
Нервно поднимаю голову, и испуг бьет под дых.
С портрета на стене, как из окна параллельного мира, на меня пялится Сорока. Кривая улыбочка, широко распахнутые глаза, знающие обо мне все. Точно так же он смотрел на меня в дни нашего странного общения, когда я пребывала в полной уверенности, что разговариваю с живым… Снова наворачиваются слезы.
Нина Ивановна возвращается, склоняется над столиком, переселяет на него фарфоровые чашки и румяные пирожки с медного подноса. Проследив за моим взглядом, она поясняет:
— Это сынок мой. Миша.
— Вот как… — мямлю я, соображая, как правдиво изобразить неосведомленность, но она садится в кресло напротив и опережает возможные расспросы.
— Нет его. Уже очень давно.
Душа разрывается от ужаса, я не желаю верить услышанному, хотя видела его могилу, читала статью в старой газете, узнала истории его друзей и прошла вместе с ним через смерть.
— Сочувствую, — хриплю, ослабевшей рукой тянусь к чашке и глотаю обжигающий чай, и мама Сороки монотонно продолжает:
— Убили его. Много лет прошло. Извергов тоже нет на свете.
57
Ее бескровное лицо превращается в маску.
Над чаем весело вьется пар, загадочно поблескивают ложечки, на тумбочке среди клубков громко тикают часы, отсчитывая вязкие секунды душного летнего вечера.
А навещал ли ее кто-нибудь после гибели Михи? Была ли у нее возможность выговориться и избавиться хотя бы от части груза?
— Я тоже сестру потеряла. Правда, не так давно… — нарушаю молчание, и Нина Ивановна ахает:
— Бедная детка. Что стряслось?
— Авария. Но я пытаюсь жить дальше. Учусь на ошибках. Работаю над собой. Благодаря неравнодушным людям. — Я смело смотрю на черно-белое фото; оно неуловимо меняется, словно Сорока одобряет мои намерения, и я решаюсь: — Расскажите о нем?
Забираю из вазочки пирожок, жую, но не ощущаю вкуса — я делаю это, потому что Миха их очень любил.
Его мама болезненно вздыхает:
— Миша был сложным мальчиком — на все имел собственное мнение, не признавал авторитетов. А еще он был очень добрым. С раннего детства кулаками отстаивал справедливость, защищал слабых, нередко возвращался домой в ссадинах и синяках. Мы переехали сюда в конце девяностых, и у Миши сразу начались проблемы с местными ребятами. Меня вызывали к директору, песочили на родительских собраниях… Как педагогу, мне было горько осознавать, что он вырос таким. Я стыдилась, ругала его за странные увлечения, за неподобающий внешний вид. Он не реагировал — завел дружбу с непутевым соседом Никитой, вечно где-то пропадал, иногда выпивал. Да и девочка, Ксюша, появившаяся незадолго до его… смерти, мне не нравилась. Как же несправедлива я к нему была… — Она комкает салфетку и долго рассматривает ее. — Думала, что упускаю сына, поэтому продолжала давить. А он — бунтовать. Я обидела его накануне. Сорвалась, накричала, и он ушел. Его искали. Очень долго искали. Надеялись, даже когда надежды уже не осталось.
Мне больно возвращаться в прошлое Сороки и узнавать новые детали, но я не даю себе расклеиться — моргаю, закусываю губу и внимательно слушаю, чтобы найти ответы.
— Он взрослел без отца, в лютое страшное время. Я многого ему недодала, но он никогда не высказывал недовольства. Жалею, что не пыталась понять. Что не приняла его окружение. Надо было расспросить ребят, чем Миша жил в последнее время, о чем думал… Да вот только не до того мне было. Я долго проклинала извергов, сотворивших такое, желала им страшных мучений — казалось, что им мало дали, что все кругом куплено и справедливости нет. И друзей его винила — из-за них Миша ввязался в драку и погиб. Никите при встрече плевала в лицо, а девочка — та почти сразу переехала… Лишь потом, когда убийц не стало, я поняла, что годы пролетели. И уже никогда не узнать, с чем он ушел. Только и остается просить прощения. Я каждый день прошу у него прощения.
Ровные буквы чужого почерка пляшут поверх разлинованных строчек… Она не нашла его письмо, не прочитала. Не вняла его просьбе, не поняла, так и не отпустила.
Ее страдания сплелись в непробиваемый кокон, сквозь стенки которого не проникает воздух и свет. Она мучится, и ее сын не может найти упокоения.
Как ты можешь, ма… Что ты делаешь?..
Я вскакиваю с дивана, опускаюсь на разбитые колени и крепко обнимаю ее.
— Тетя Нина, я ничего не смыслю в семейных узах, но недавно сообразила кое-что, — бормочу в ее пахнущее ванилином плечо. — Мы, дети, до определенного момента живем словно на других планетах. И лишь потом понимаем, что всегда шли дорогами, проторенными вами. Ваш сын не винил вас ни в чем! У него просто не хватило времени сказать об этом. Просто не хватило времени…
Осторожно отстраняюсь от беззвучно плачущей женщины и замолкаю, подыскивая нужные слова.
— Можете не верить… Это чудо или знак свыше, но… — Я указываю на черно-белую сороку, раскинувшую крылья на моем бедре. — Я знаю Никиту. Он рисовал эту птицу. И Ксению знаю — подрабатывала в кафе, где она трудилась. Они выросли достойными людьми. Они оба помнят и любят вашего сына, и говорят о нем только хорошее. И я по странному совпадению сейчас здесь! Так что… Наверное, Миша хотел бы, чтобы вы об этом услышали.
— Ну надо же… — шепчет мама Сороки, утирая мятой салфеткой припухшие веки. — Они помнят о Мише?.. Спасибо! Спасибо, что рассказала.
С невероятным облегчением поднимаюсь на ноги — теперь я знаю, что должна предпринять, поэтому спешно меняю тему:
— Поразительно. У вас такая огромная библиотека!
— Да. Раньше я любила книги. — Мама Сороки встает, медленно проходит вдоль стеллажей, проводя ладонью по блестящим разноцветным корешкам. — Но уже пятнадцать лет не осиливаю серьезных произведений. Не получается погрузиться в их мир, а избавиться — не поднимается рука.
Она замирает у закрытой двери с круглой металлической ручкой, распахивает ее и щелкает выключателем. Под потолком загорается тусклый светильник.
— А здесь Мишина комната. Все осталось как было при нем…
Ступаю на жесткий половик, оцениваю обстановку и мгновенно узнаю ее — сколько тем и планов обдумал здесь Сорока, сколько событий пережил, сколько чувств испытал…
Плакаты Летова — их подарила девушка, торговавшая атрибутикой в палатке на кассетном развале. На одном из них сияет автограф — тот концерт был незабываемым и крутым. Сломанная гитара — Ник нашел ее на какой-то свалке, и Сорока не оставлял надежд когда-нибудь починить инструмент. Рифмы, написанные маркером прямо на обоях — в них он рассказывал миру обо всем, что гложет. Одежда в шифоньере — дюжина футболок, балахоны, драные джинсы и косуха. Незаметно глажу надежную кожу, не боящуюся даже лезвия ножа — эта вещь никогда не подводила владельца.
Кружится голова. Присутствие Сороки сильно настолько, что кажется, будто он вот-вот нарисуется на пороге и, пройдя сквозь меня, уляжется на любимый диван.
Нина Ивановна обводит стены пристальным взглядом, и в нем мечется безысходность. Она всем сердцем желает разгадать, понять, почувствовать, что было на душе у сына перед гибелью, но не находит ни единой зацепки.
— Вот так, — неуверенно произносит она. — Скромно. Но он ничего не просил. Никогда ничего не просил.
— Тетя Нина, а можно я буду заглядывать к вам? — Как могу отвлекаю ее от тяжких навязчивых мыслей и подталкиваю к гостиной. — Мне уже лучше и нужно идти, но я могу забегать в обеденный перерыв или после работы. Я хотела бы прочитать ваши книги.
Женщина вздрагивает, приходит в себя и улыбается широкой светлой улыбкой: